Кто лучше всех анализирует гоголя. О творчестве Н

Русская литература дала миру созвездие блистательных имен. Одним из них был Николай Васильевич Гоголь. Целая эпоха отделяет нас от писателя, но его творчество изумляет и восхищает нас до сих пор.

Художественное слово Гоголя образно, выразительно и самобытно. Он не копировал жизнь, а одухотворял ее авторской идеей. Глубина и меткость реалистических зарисовок, юмористическое изображение характеров завораживают читателя.

В 1835 году выходит в свет >. Книга, состоящая из двух частей, и которую сам автор рассматривал как своего рода продолжение >. Особое место здесь занимает >.

Основная идея произведения - разоблачение провинциального помещичье-дворянского общества, раскрытие его духовной и моральной опустошенности: > Два почтенных в глазах всего Миргорода человека оказались обычными небокоптителями!

Сюжет > довольно прост. Содержание развертывается всего в семи главах. Но вот композиция произведения довольно интересна. Она играет важную роль, так как связывает содержание и язык повести в одно целое.

Основными композиционными приемами являются повтор, антитеза, а также сравнение и гипербола.

Причем повтор строится на принципах параллелизма. И вот это я попробую доказать в данной работе.

Повесть начинается с огромного количества повторов и восклицаний:

Славная бекеша у Ивана Ивановича! отличнейшая! А какие смушки! Фу ты пропасть, какие смушки!. Прекрасный человек Иван Иванович! Какой у него дом в Миргороде!. Какие у него яблони и груши под самыми окнами!. Прекрасный человек Иван Иванович!.

Очень хороший также человек Иван Иванович. Его двор возле двора

Ивана Ивановича.

Вот еще пример повтора:

Иван Иванович имеет необыкновенный дар говорить чрезвычайно приятно. Иван Иванович, напротив, больше молчит, но зато если влепит словцо, то держись только: отбреет лучше всякой бритвы. Иван Иванович худощав и высокого роста; Иван Никифорович немного ниже, но зато распространяется в толщину. Голова у Ивана Ивановича похожа на редьку хвостом вниз; голова Ивана Никифоровича на редьку хвостом вверх.

Если в первом примере мы видим простое повторение, то во втором случае повтор построен на принципах параллелизма. Его целью является сравнение героев, но данное сравнение рождает антитезу.

Возьмем еще один пример:

Иван Иванович очень сердится, если ему попадает в борщ муха: он тогда выходит из себя и тарелку кинет, и хозяину достанется. Иван Никифорович чрезвычайно любит купаться и, когда сядет по горло в воду, велит поставить также в воду стол и самовар, и очень любить пить чай в такой прохладе. Иван Иванович несколько боязливого характера. У Ивана Никифоровича, напротив того, шаровары в таких широких складках, что если раздуть их, то в них можно бы поместить весь двор с амбарами и строением.

Как видим, структура текста настраивает на сравнение (ср. напротив того), но в смысловом плане оно расходится. В данном случае сравнение бессмысленно, именно потому оно рождает иронию. Кроме всего Гоголь здесь мастерски использует и приемы гиперболы.

Иван Иванович если попотчивает вас табаком, то всегда наперед лизнет языком крышку табакерки, потом щелкнет по ней пальцем и, поднесши, скажет, если вы с ним знакомы: >, если же незнакомы, то > Иван же Никифорович дает вам прямо в руки рожок свой и прибавит только:

>. Как Иван Иванович, так и Иван Никифорович очень не любят блох.

Впрочем, несмотря на некоторые несходства, как Иван Иванович, так и Иван Никифорович прекрасные люди.

Композиционный параллельный повтор пронизывает весь текст повести. Например, на нем построена вся четвертая глава: приход в суд с иском (позовом) Ивана Ивановича - крайнее удивление судьи - чтение прошения - изумление всего суда; то же и с Иваном Никифоровичем - приход в суд с иском - крайнее удивление судьи - чтение прошения - изумление всего суда.

Я, Демьян Демьянович, - говорил Иван Иванович, допивая последний глоток, - я к вам имею необходимое дело: я подаю позов.

На кого же это?

При этих словах судья чуть не упал со стула.

После подачи иска Иван Иванович ушел, >.

Какими судьбами! Что и как? Как здоровье ваше, Иван Никифорович?.

С просьбою. - мог только произнесть Иван Никифорович.

С просьбою? С какою?

С позовом.

Тут одышка произвела долгую паузу:

Ох!. с позовом на мошенника. Ивана Ивановича Перерепенкина.

Судья перекрестился.

После чтения просьбы Иван Никифорович пролез в дверь, затворил ее за собой, >.

Параллельным повтором повесть о двух Иванах и заканчивается:

Иван Никифорович. сказал:

Не беспокойтесь, я имею верное известие, что дело решится на следующей неделе, и в мою пользу.

Иван Иванович, обратившись ко мне с веселою улыбкою. сказал:

Уведомить ли вас о приятной новости?

О какой новости? - спросил я.

Завтра непременно решится мое дело. Палата сказала наверное.

На протяжении > тон повествования меняется. Если в начале чувствовалось веселье, то в конце ее чувствуется тоска. Антитеза двух внешне непохожих Иванов снимается: она уступает унылому внутреннему однообразию двух небокоптителей.

В целом творчество Н.В. Гоголя развивалось в направлении от романтизма к реализму, однако это развитие не было схематичным: романтические и реалистические тенденции тесно взаимодействовали друг с другом на всех этапах его зрелой писательской деятельности.

Первое опубликованное произведение Гоголя — поэма «Ганц Кюхельгартен» — было написано в духе романтизма и носило явно подражательный характер. Но уже во второй своей книге, сборнике «Вечера на хуторе близ Диканьки», созданном на богатом украинском этнографическом материале, проявилось характерное для Гоголя смешение романтических и реалистических красок. Указанный сборник отразил романтическую мечту писателя о красоте, о простой, естественной и свободной жизни никем не угнетаемого, счастливого, преодолевающего любые препятствия человека. При этом автору удалось избежать идиллически прекраснодушного изображения Украины: в его «Вечерах» предстал беспокойный и конфликтный мир, в котором звучали мотивы отчужденности личности, преступления перед соотечественниками, расторжения человеческих и природных связей.

В следующих двух сборниках повестей, «Миргород» и «Арабески», центр тяжести художественного изображения был перенесен на мелкопоместную и чиновничью среду, на полную мелких забот и неприятностей повседневную жизнь обывателей, на чреватую катастрофами действительность, перед лицом которой терпят поражение возвышенные грезы, героические порывы и идиллические представления. Романтические темы и конфликты были здесь переведены в реалистическую плоскость, что повлекло за собой перестройку всех уровней поэтики. Одним из высших художественных достижений Гоголя этого периода стала повесть «Шинель», в которой получила глубокую художественную и гуманистическую разработку тема «маленького человека», ставшая одной из ведущих в русской литературе.

Новый этап в творческом развитии писателя отметили своим появлением комедии «Ревизор» и «Женитьба», в которых в полную силу проявился его разоблачительно-сатирический талант и новаторские подходы к построению драматического произведения.

Творчество Гоголя имело огромное значение для развития русской литературы. Непосредственные последователи писателя видели в нем основоположника «натуральной школы» , для которой первенствующее значение имели развиваемые им принципы реалистической поэтики, социальной критики, национальных и социальных обобщений, утверждения гуманистических ценностей. Материал с сайта

В целом творчество Н.В. Гоголя развивалось в направлении от романтизма к реализму, однако это развитие не было схематичным: романтические и реалистические тенденции тесно взаимодействовали друг с другом на всех этапах его зрелой писательской деятельности.Первое опубликованное произведение Гоголя — поэма «Ганц Кюхельгартен» — было написано в духе романтизма и носило явно подражательный характер. Но уже во второй своей книге, сборнике «Вечера на хуторе близ Диканьки», созданном на богатом украинском этнографическом материале, проявилось характерное для Гоголя смешение романтических и реалистических красок. Указанный сборник отразил романтическую мечту писателя о красоте, о простой, естественной и свободной жизни никем не угнетаемого, счастливого, преодолевающего любые препятствия человека. При этом автору удалось избежать идиллически прекраснодушного изображения Украины: в его «Вечерах» предстал беспокойный и конфликтный мир, в котором звучали мотивы отчужденности личности, преступления перед соотечественниками, расторжения человеческих и природных связей.В следующих двух сборниках повестей, «Миргород» и «Арабески», центр тяжести художественного изображения был перенесен на мелкопоместную и чиновничью среду, на полную мелких забот и неприятностей повседневную жизнь обывателей, на чреватую катастрофами действительность, перед лицом которой терпят поражение возвышенные грезы, героические порывы и идиллические представления. Романтические темы и конфликты были здесь переведены в реалистическую плоскость, что повлекло за собой перестройку всех уровней поэтики. Одним из высших художественных достижений Гоголя этого периода стала повесть «Шинель», в которой получила глубокую художественную и гуманистическую разработку тема «маленького человека», ставшая одной из ведущих в русской литературе.Новый этап в творческом развитии писателя отметили своим появлением комедии «Ревизор» и «Женитьба», в которых в полную силу проявился его разоблачительно-сатирический талант и новаторские подходы к построению драматического произведения.Вершиной гоголевского творчества считается поэма «Мертвые души», которая представляет собой монументальное панорамное полотно жизни помещичье-чиновнической России. Главный акцент в этом произведении был поставлен на общенациональной стороне действительности, что соответствовало стремлению писателя осветить как «высшие», так и «низшие» свойства русской души. Вместе с тем, Гоголь достиг здесь масштабных общечеловеческих обобщений, благодаря которым проявилась глубина социального паразитизма, эгоизма, стяжательства, духовного «омертвения» общества, ослепленного собственническими инстинктами. Сатирически изображая современную ему Россию как «ад», населенный разнообразными грешниками и нравственными уродами, писатель в то же время в своих лирических отступлениях выразил надежду на воскресение русской души и великое историческое будущее русского народа.Творчество Гоголя имело огромное значение для развития русской литературы. Непосредственные последователи писателя видели в нем основоположника «натуральной школы»*, для которой первенствующее значение имели развиваемые им принципы реалистической поэтики, социальной критики, национальных и социальных обобщений, утверждения гуманистических ценностей.

Один из величайших русских писателей, Николай Васильевич Гоголь, родился в 1809 году. Родителями его были небогатые провинциальные помещики, жившие в своем небольшом имении недалеко от села Диканька в Полтавской губернии. На творчество и жизнь Гоголя повлияло и то, что отец, Василий Афанасьевич, питал страсть к искусству, увлекался театром и имел свои собственные сочинения.

Рождение Гоголя как писателя

Гоголь получил обычное домашнее образование. Позже он поступает в Нежинскую гимназию. В гимназии будущий писатель проявил интерес к театру, участвуя в постановках, учился играть на скрипке, а в 1828 году закончил обучение. Первые попытки сочинять обернулись для него неудачей, и такие этапы жизни и творчества Гоголя периодически будут повторяться в его биографии. В 1829 году он получает место мелкого чиновника, при этом увлекается живописью и продолжает писать. Тяга к литературе берет свое, и уже в 1830 году Гоголь издает свою первую повесть - «Басаврюк» - в «Отечественных записках». В этом же году публикуются главы романа «Гетьман», над которым писатель начал работу. В этот период жизни он знакомится с Пушкиным, что серьезно повлияло на творчество и жизнь Гоголя. Писатель прислушивался к советам Александра Сергеевича и высоко ценил его произведения. Пушкин познакомил Гоголя со многими литераторами и художниками того времени, в том числе с Дельвигом, Вяземским, Брюлловым, Крыловым.

Отражение истории и жизни в произведениях Гоголя

Известность среди писателей Гоголю принес сборник повестей «Вечера на хуторе близ Диканьки» (1830-1831 гг.). Село, в котором вырос Гоголь, славилось поверьями, легендами. Многое из тех преданий Гоголь перенес в свое произведение. Писатель решает посвятить себя педагогике, научной деятельности, и в 1834 году назначается профессором кафедры истории Университета в Санкт-Петербурге. В этом же году он приступает к работе над «Тарасом Бульбой». Уже через год Гоголь оставляет службу и полностью уходит в литературу. В 1835 году из-под его пера выходят «Вий», «Тарас Бульба». Кроме этого выходят очерки о жизни в Петербурге «Арабески», и создаются наброски «Шинели», которую Гоголь закончит только в 1842 году.

Театральный период творчества Гоголя

Писательство не было единственным увлечением, творчество и жизнь Гоголя были достаточно разнообразными. Появление «Ревизора» в 1835 году стало результатом увлечения театральными постановками. Именно для театра и было написано это произведение, поставленное впоследствии в одном из Московских театров с участием знаменитого Щепкина. Постановка подверглась резкой критике, и автор принял решение уехать за границу. Между тем Гоголь продолжает работать над следующим произведением, в котором высмеивает бюрократию того времени, а в 1841 году при участии Белинского в Петербурге выходит из печати первый том «Мертвых душ».

Творческий и духовный кризис

Второй том «Мертвых душ» имел совершенно другую судьбу. Дальнейшее творчество и жизнь Гоголя развиваются менее удачно.Пересмотр жизненных принципов, разочарование во влиянии художественной литературы на жизнь привели писателя к полнейшему духовному кризису, к серьезной душевной болезни. В один из самых критических моментов, в 1852 году, Гоголь полностью сжигает 2-й том «Мертвых душ». В этом же году писателя не стало. Он был похоронен на кладбище Данилова монастыря. Вся хронология жизни и творчества Гоголяотразилась в его произведениях.

"Как черта выставить дураком" - это, по собственному признанию Гоголя, было главною мыслью всей его жизни и творчества. "Уже с давних пор я только и хлопочу о том, чтобы после моего сочинения насмеялся вволю человек над чертом" (Письмо Шевыреву из Неаполя от 27 апреля 1847 года).

В религиозном понимании Гоголя черт есть мистическая сущность и реальное существо, в котором сосредоточилось вечное зло. Гоголь исследует природу мистической сущности; как человек - оружием смеха борется с этим реальным существом: смех Гоголя - борьба человека с чертом.

Бог есть бесконечное, конец и начало сущего; черт - отрицание Бога, а следовательно, и отрицание бесконечного, отрицание всякого конца и начала; черт есть начатое и неоконченное, которое выдает себя за безначальное и бесконечное; черт - отрицание всех глубин и вершин - вечная плоскость, вечная пошлость. Единственный предмет гоголевского творчества и есть черт именно в этом смысле, то есть как явление "бессмертной пошлости людской".

Зло видимо всем в великих нарушениях нравственного закона, в редких и необычайных злодействах, в потрясающих развязках трагедий. Гоголь первый увидел невидимое и самое страшное, вечное зло не в трагедии, а в отсутствии всего трагического, не в силе, а в бессилии, не в безумных крайностях, а в слишком благоразумной середине, не в остроте и в глубине, а в тупости и плоскости, пошлости всех человеческих чувств и мыслей, не в самом великом, а в самом малом. Гоголь понял, что черт и есть самое малое, которое лишь вследствие нашей собственной малости кажется великим "Я называю вещи, - говорит он, - прямо по имени, то есть черта называю прямо чертом, не даю ему великолепного костюма б lа Байрон и знаю, что он ходит во фраке…" "Дьявол выступил уже без маски в мир: он явился в своем собственном виде".

Главная сила дьявола - умение казаться не тем, что он есть. Гоголь, первый, увидел черта без маски, увидел подлинное лицо его, страшное не своей необычайностью, а обыкновенностью, пошлостью; первый понял, что лицо черта есть не далекое, чуждое, странное, фантастическое, а самое близкое, знакомое, реальное "человеческое, слишком человеческое" лицо, лицо толпы, лицо, "как у всех", почти наше собственное лицо в те минуты, когда мы не смеем быть сами собой и соглашаемся быть, "как все".

Два главных героя Гоголя - Хлестаков и Чичиков - суть два современных русских лица, две ипостаси вечного и всемирного зла - "бессмертной пошлости людской".

Вдохновенный мечтатель Хлестаков и положительный делец Чичиков - за этими двумя противоположными лицами скрыто соединяющее их третье лицо черта "без маски", "во фраке", в "своем собственном виде", лицо нашего вечного двойника, который, показывая нам в себе наше собственное отражение, как в зеркале, говорит:

Чему смеетесь? Над собой смеетесь!

"Вы эту скотину (черта), бейте по морде и не смущайтесь ничем. Он щелкопер и весь состоит из надуванья. Он точно мелкий чиновник, забравшийся в город будто бы на следствие. Пыль запустит всем, распечет, раскричится. Стоит только немножко струсить и податься назад - тут-то он и пойдет храбриться. А как только наступишь на него, он и хвост подожмет. Мы сами делаем из него великана; а в самом деле он черт знает что. Пословица не бывает даром, а пословица говорит: хвалился черт всем миром овладеть, а Бог ему и над свиньей не дал власти. Пугать, надувать, приводить в уныние - это его дело".

Легко догадаться, кто именно этот "мелкий чиновник, забравшийся в город будто бы на следствие", то есть, в качестве ревизора, распекающий всех.

По собственному признанию Гоголя, в обоих величайших произведениях его - в "Ревизоре" и "Мертвых душах" - картины русского провинциального города 20-х годов имеют, кроме явного, некоторый тайный смысл, вечный и всемирный, символический, среди "безделья", пустоты, не человек, а сам черт, "отец лжи", в образе Хлестакова или Чичикова, плетет свою вечную, всемирную "сплетню". "Я совершенно убедился в том, что сплетня плетется чертом, а не человеком, - пишет Гоголь. - Человек брякнет слово без смысла, которого бы и не хотел сказать (не так ли именно Бобчинский и Добчинский брякнули слово "ревизор"?). Это слово пойдет гулять; и мало-помалу сплетется сама собою история, без ведома всех. Настоящего автора ее безумно и отыскивать, потому что его не отыщешь… Не обвиняйте никого… Помните, что все на свете обман, все кажется нам не тем, чем оно есть на самом деле… Трудно, трудно жить нам, забывающим всякую минуту, что будет наши действия ревизовать Тот, Кого ничем не подкупишь"

Не дан ли здесь полный, не только понятный всем, реальный, но и до сей поры никем, кажется, непонятый, мистический смысл Ревизора?

В Хлестакове, кроме реального человеческого лица, есть "призрак": "это фантасмагорическое лицо, - говорит Гоголь, - которое, как лживый олицетворенный обман, унеслось вместе с тройкой Бог знает куда". Герой "Шинели", Акакий Акакиевич, точно так же как Хлестаков, только не при жизни, а после смерти своей, становится призраком - мертвецом, который у Калинкина моста пугает прохожих и стаскивает с них шинели. И герой "Записок сумасшедшего" становится лицом фантастическим, призрачным - "королем испанским Фердинандом VIII". У всех троих исходная точка одна и та же: это - мелкие петербургские чиновники, обезличенные клеточки огромного государственного тела. Из этой-то исходной точки - почти совершенного поглощения живой человеческой личности мертвым безличным целым - устремляются они в пустоту, в пространство и описывают три различные, но одинаково чудовищные параболы: один - во лжи, другой - в безумии, третий - в суеверной легенде. Во всех трех случаях личность мстит за свое реальное отрицание; мстит призрачным, фантастическим самоутверждением. Человек старается быть не тем, что есть во всякой человеческой личности и что кричит из нее к людям, к Богу: я - один, другого подобного мне никогда нигде не было и не будет, я сам для себя все - "я, я, я!" - как в исступлении кричит Хлестаков.

Некоторые насекомые формой и окраской тел с точностью, до полного обмана даже человеческого зрения, воспроизводят форму и окраску мертвых сучков, увядших листьев, камней и других предметов, пользуясь этим свойством, как оружием в борьбе за существование, дабы избегать врагов и ловить добычу. В Хлестакове заложено природою нечто подобное этой первозданной "Хлестаков лжет, - говорит Гоголь, - вовсе не холодно или фанфаронски-театрально; он лжет с чувством; в глазах его выражается наслаждение, получаемое им от этого. Это вообще лучшая и самая поэтическая минута его жизни - почти род вдохновения".

"Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит". Вперед, вперед! Excelsior! Что значит, говоря словами Гоголя, "это наводящее ужас движение", с одной стороны, и эта наводящая ужас неподвижность - с другой? Неужели окаменевший русский Град, без железных цепей скованный "египетской тьмой", - это вся старая и современная Россия, а летящий куда-то к черту Хлестаков - это Россия новая? Каменная тяжесть, призрачная легкость, реальная пошлость настоящего, фантастическая пошлость грядущего, и вот два одинаково плачевные конца, два одинаково страшные пути России к "черту", в пустоту, в "нигилизм", в ничто. И в этом смысле какой ужасной, неожиданной для самого Гоголя насмешкой звучит его сравнение России с несущеюся тройкой: "Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик ("Звени, мой колокольчик", - бредит Поприщин; и в четвертом действии "Ревизора" "колокольчик звенит"). Летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства". Безумный Поприщин, остроумный Хлестаков и благоразумный Чичиков - вот кого мчит эта символическая русская тройка в своем страшном полете в необъятный простор или необъятную пустоту. "Горизонт без конца… Русь! Русь! вижу тебя… Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родится беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему?" Увы, на этот вопрос беспощадно ответил смех Гоголя! Как исполинские видения, как "дряхлые страшилища с печальными лицами", предстали ему только два "героя нашего времени", два "богатыря", рожденные русским простором, - Хлестаков и Чичиков.

В Хлестакове преобладает начало движения, "прогресса"; в Чичикове - начало равновесия, устойчивости. Сила Чичикова - в разумном спокойствии, в трезвости. У Хлестакова - "необыкновенная легкость", у Чичикова - необыкновенная вескость, основательность в мыслях. Чичиков - деятель. Для Хлестакова все желанное - действительно; для Чичикова все действительное - желанно. Хлестаков идеалист; Чичиков - реалист. Хлестаков-либерал; Чичиков - консерватор. Хлестаков - "поэзия"; Чичиков - "правда" современной русской действительности.

Но, несмотря на всю эту явную противоположность, тайная сущность их одна и та же. Они - два полюса единой силы; они - братья-близнецы, дети русского среднего сословия и русского XIX века, самого серединного, буржуазного из всех веков; и сущность обоих - вечная середина, "ни то, ни се" - совершенная пошлость. Хлестаков утверждает то, чего нет, Чичиков - то, что есть, - оба в одинаковой пошлости. Хлестаков замышляет, Чичиков исполняет. Фантастический Хлестаков оказывается виновником самых реальных русских событий, так же как реальный Чичиков виновником самой фантастической русской легенды о "Мертвых душах". Это, повторяю, два современных русских лица, две ипостаси вечного и всемирного зла - черта.

"Справедливее всего, - замечает Гоголь, - назвать Чичикова - хозяин, приобретатель. Приобретение - вина всего".

Так вот как! Этаким-то образом, Павел Иванович! так вот вы приобрели, - говорит председатель после совершения купчей крепости на мертвые души.

Приобрел, - говорит Чичиков.

Благое дело! право, благое дело!

Да, я вижу сам, что более благого дела не мог бы предпринять. Как бы то ни было, цель человека все еще не определена, если он не стал, наконец, твердою стопой на прочное основание, а не на какую-нибудь вольнодумную химеру юности.

Не выражает ли тут устами Чичикова вся европейская культура XIX века свою самую внутреннюю сущность? Высший смысл жизни, последняя цель человека "не определена" на земле. Конец и начало мира непознаваемы; только середина - мир явлений - доступна познанию, чувственному опыту, а следовательно, и реальна. Единственное и окончательное мерило для оценки всего есть прочность, основательность, "позитивность" этого чувственного опыта, то есть обыкновенной "здоровой" - средней человеческой чувственности. Все философские и религиозные чаяния прошлых веков, все их порывы к безначальному и бесконечному, сверхчувственному суть, по Контовскому определению, только "метафизические" и "теологические" бредни, "вольнодумные химеры юности". "Но герой наш (герой нашего времени, как и само время) уже был средних лет и осмотрительно-охлажденного характера". Он задумался "положительнее", то есть "позитивнее". И вот главная позитивная дума Чичикова и есть именно дума о том, как бы отвергнуть все, что кажется ему "химерою", обманчивым призраком бесконечного, безусловного, "стать твердою стопой на прочное основание" условного, конечного, относительного, единственно будто бы реального.

"Но замечательно, - прибавляет Гоголь, - что в словах его была все какая-то нетвердость, как будто бы тут же сказал он себе: "Эх, брат, врешь ты, да еще и сильно!" Да, в глубине Чичиковского "позитивизма" такое же всемирное "вранье", как в глубине хлестаковского идеализма. Желание Чичикова "стать твердою стопой на прочное основание" - это именно то, что теперь в ход пошлу, а потому - пушло, как, впрочем, и желание Хлестакова "заняться, наконец, чем-нибудь высоким". Оба они только говорят и думают, как все; а в сущности ни Чичикову нет никакого дела до "прочных" основ, ни Хлестакову - до горных вершин бытия. За консервативною основательностью у одного скрывается такая же "химера", пустота, ничто, как за либеральною "легкостью мыслей" - у другого. Это не два противоположные конца и начала, не две безумные, но все-таки честные крайности, а две бесчестные, потому что слишком благоразумные, середины, две одинаковые плоскости и пошлости нашего века.

Ежели нет в человеческой жизни никакого определенного смысла, высшего, чем сама эта жизнь, то нет для человека на земле и никакой определенной цели, кроме реальной победы в реальной борьбе за существование. "Так есть хочется, как еще никогда не хотелось!" - этот бессознательный, стихийный вопль Хлестакова, "голос природы", становится сознательной, общественно-культурной мыслью у Чичикова - мыслью о приобретении, о собственности, о капитале.

"Больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете… Копейка не выдаст… Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой". Вот завет отца и всего духовного отечества Чичикова - XIX века. Вот самая позитивная мысль самого позитивного из всех веков, с его пронизавшим насквозь всю культуру, промышленно-капиталистическим, буржуазным строем; вот единственное будто бы, "прочное основание", найденное если не в отвлеченном созерцании, то в жизненном действии и противополагаемое всем "химерам" прошлых веков. Тут нет, конечно, правды Божеской, зато есть "человеческая, слишком человеческая" правда, может быть отчасти даже оправдание.

Странствующий рыцарь денег, Чичиков кажется иногда в такой же мере, как Дон Кихот, подлинным, не только комическим, но и трагическим героем, "богатырем" своего времени. "Назначение ваше - быть великим человеком", - говорит ему Муразов. И это отчасти правда: Чичиков так же, как Хлестаков, все растет и растет на наших глазах. По мере того как мы умаляемся, теряем все свои "концы" и "начала", все "вольнодумные химеры", наша благоразумная середина, наша буржуазная "положительность" - Чичиков - кажется все более и более великой, бесконечной.

"Зачем добывал копейку? Затем, чтобы в довольстве прожить остаток дней, оставить жене, детям, которых намеревался приобрести для блага, для службы отечеству. В нем не было привязанности собственно к деньгам для денег, им не владели скряжничество и скупость. Нет, не они двигали им: ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всеми достатками. Добро и зло для него так условны сравнительно с высшим благом - приобретением, что он иногда сам не сумел бы отличить одно от другого; сам не знает, где кончается вложенный в него природою инстинкт "хозяина", "приобретателя" и где начинается подлость: средняя подлость и среднее благородство смешиваются в одно "благоприличие", "благопристойность".

Несмотря на весь свой консерватизм, Чичиков - отчасти западник. Подобно Хлестакову, он чувствует себя в русском провинциальном захолустье представителем европейского просвещения: тут - глубокая связь Чичикова с "петербургским периодом" русской истории, с Петровскими преобразованиями. Чичикова тянет на Запад: он как будто предчувствует, что там его сила, его грядущее царство. "Вот бы куда перебраться, - мечтает он о таможне, - и граница близко, и просвещенные люди. А какими тонкими голландскими рубашками можно обзавестись!" - "Надо прибавить, что при этом он подумывал еще об особенном сорте французского мыла, сообщавшего необыкновенную белизну коже и свежесть щекам". Европейское просвещение только усиливает сознание русского барина, "просвещенного дворянина", в его вековой противоположности темному народу. "Хорош, очень хорош! - восклицает однажды Чичиков, заметив, что Петрушка пьян. - Уж вот можно сказать: удивил красотой Европу!" Сказав это, Чичиков погладил свой подбородок и подумал: "Какая, однако ж, разница между просвещенным двором и грубой лакейской физиономией!"

"Чичиков, - говорит Гоголь, - очень заботился о своих потомках". "Оставить жене, детям, которых намеревался приобресть для блага, для службы отечеству, вот для чего хотел приобрести!" - признается он сам. "Бог свидетель, я всегда хотел иметь жену, исполнить долг человека и гражданина, чтобы действительно потом заслужить уважение граждан и начальства". Главный смертный страх Чичикова не за себя самого, а за свой будущий род, за свою семью, за свое "семя". "Пропал бы, - думает он в минуту опасности, - как волдырь на воде, без всякого следа, не оставивши потомков". Умереть, не родив, все равно, что совсем не жить, потому что всякая личная жизнь есть "волдырь на воде"; волдырь лопнет, умрет человек - и ничего не останется кроме пара. Личная жизнь имеет смысл только в семье, в роде, в народе, в государстве, в человечестве, как жизнь полипа, пчелы, муравья только в полипняке, улье, муравейнике. С этой бессознательной метафизикой Чичикова согласился бы всякий "желтолицый позитивист", ученик Конфуция, и всякий "белолицый китаец" - ученик О. Конта: тут крайний Запад сходится с крайним Востоком, Атлантический океан - с Тихим.

"Что я теперь? - думает разоренный Чичиков, - куда я гожусь? какими глазами я стану смотреть теперь всякому почтенному отцу семейства? как не чувствовать мне угрызения совести, зная, что даром бременю землю? И что скажут потом мои дети? - Вот, скажут, отец - скотина: не оставил нам никакого состояния!" "Иной, может быть, - замечает Гоголь, и не так бы глубоко запустил руку, если бы не вопрос, который, неизвестно почему, приходит сам собой: а что скажут дети? - И вот будущий родоначальник, как осторожный кот, покося только одним глазом вбок, хватает поспешно все, что к нему поближе". Когда Чичиков воображает себя собственником, владельцем капитала и поместья, тотчас представляется ему и "свежая, белолицая бабенка, и молодое поколение, долженствующее увековечить фамилию Чичиковых: "резвунчик-мальчишка, и красавица дочка, или даже два мальчугана, две и даже три девчонки, чтобы было всем известно, что он действительно жил и существовал, а не то, что прошел как-нибудь тенью или призраком по земле, чтобы не было стыдно и перед отечеством". "Мечта моя - воплотиться, но чтобы уж окончательно, безвозвратно", - говорит черт Ивану. Это и есть главная "позитивная" мечта Чичикова: "бабенки и Чиченки" нужны ему, чтобы "окончательно воплотиться", чтобы "всем было известно", что он "действительно существовал" (как будто иначе для всех и для него самого реальность его сомнительна), а не был только "тенью", "призраком", "волдырем на воде". Существование "позитивиста" Чичикова, лишенное "потомков", лопается таким же мыльным пузырем, как существование "идеалиста" Хлестакова, лишенное фантастической "химеры". Стремление Чичикова "к бабенкам и Чиченкам" и есть стремление черта, самого призрачного из призраков, - "к земному реализму". И предрекаемое Великим Инквизитором "царство от мира сего", "миллионы счастливых младенцев" - не что иное, как "Серединное Царство" бесчисленных маленьких позитивистов, всемирных будущих китайцев (здесь духовный "панмонголизм", так пугавший Вл. Соловьева), миллионы счастливых "Чиченков", в которых повторяется, как солнце в каплях "Тихого" океана, единый "родоначальник" этого царства, бессмертный "хозяин" мертвых душ, нуменальный Чичиков.

"Мертвые души" - это было некогда для всех привычное казенное слово на канцелярском языке крепостного права. Но нам теперь вовсе не надо быть чувствительными Маниловыми, а надо только действительно чувствовать и "разуметь предмет таков, каков он есть", то есть, надо разуметь не условный, казенный, "позитивный", чичиковский, а безусловный, религиозный, человеческий, божеский смысл этих двух слов - "душа" и "смерть", чтобы выражение "мертвые души" зазвучало "престранно" и даже престрашно. Не только мертвые, но живые человеческие души, как бездушный товар на рынке - разве это не странно и не страшно? Здесь язык самой близкой и реальной действительности не напоминает ли язык самой чуждой и фантастической сказки? Невероятно, что по каким-то канцелярским "сказкам", по такой-то "ревизии" мертвые души значатся живыми; а может быть, и наоборот, живые - мертвыми, так что в конце концов не оказывается никакого прочного, позитивного "основания" для того, чтобы отличить живых от мертвых, бытие от небытия.

Тут чудовищное смешение слов от чудовищного смешения понятий. Язык выражает понятия: какова должна быть пошлость понятий для того, чтобы получилась такая пошлость языка. И, несмотря на этот внутренний цинизм, Чичиков и вся его культура сохраняют внешнее "благоприличие изумительное". Конечно, люди здравого смысла и даже ума государственного приняли в казенный обиход ходячее словечко "мертвые души"; а между тем, какая бездна хлестаковской легкости открывается здесь в чичиковской "основательности"! Повторяю, не надо быть Маниловым, надо только не быть Чичиковым, чтобы почувствовать, что в этом сочетании слов "скрыто нечто другое", за явным, плоским - глубокий, тайный смысл, и чтобы сделалось жутко от этих двух смыслов.

Я мертвых еще никогда не продавала, - возражает Коробочка. - "Приехал Бог знает откуда, - думает она, - да еще и в ночное время". - "Послушайте, матушка, ведь это прах. Понимаете ли? это просто прах. Вы возьмите всякую негодную последнюю вещь, например, даже простую тряпку - и тряпке есть цена: ее хоть, по крайней мере, купят на бумажную фабрику; а ведь это ни на что не нужно. Ну, скажите сами, на что оно нужно?"

Когда, выйдя из терпения, Чичиков посулил Коробочке черта, "помещица испугалась необыкновенно. Ох, не припоминайте его, Бог с ним! - вскрикнула она, вся побледнев. - Еще третьего дня всю ночь мне снился, окаянный… Такой гадкий привиделся; а рога-то длиннее бычачьих".

Мы, может быть, не подозреваем, до какой степени в эту минуту к нам близок черт новый, подлинный, несколько более страшный и таинственный, который ходит в мире "без маски, в своем собственном виде, во фраке".

У Собакевича в живом теле - мертвая душа. И Манилов, и Ноздрев, и Коробочка, и Плюшкин, и прокурор "с густыми бровями" - все это в живых телах - мертвые души. Вот отчего так страшно с ними. Это страх смерти, страх живой души, прикасающейся к мертвым. "Ныла душа моя, - признается Гоголь, - когда я видел, как много тут же, среди самой жизни, безответных, мертвых обитателей, страшных недвижимым холодом души своей". И здесь, так же как в "Ревизоре", надвигается "египетская тьма", "слепая ночь среди белого дня", "ошеломляющий туман", чертово марево, в котором ничего не видно, видны только "свиные рыла" вместо человеческих лиц. И всего ужаснее, что эти уставившиеся на нас "дряхлые страшилища с печальными лицами", "дети непросвещения, русские уроды", по слову Гоголя, "взяты из нашей же земли", из русской действительности; несмотря на всю свою призрачность, они "из того же тела, из которого и мы"; они - мы, отраженные в каком-то дьявольском и все-таки правдивом зеркале.

В одной юношеской сказке Гоголя, в "Страшной мести", - "мертвецы грызут мертвеца": "бледны, один другого выше, один другого костистее". Среди них "еще один всех выше, всех страшнее, вросший в землю, великий, великий мертвец". Так и здесь, в "Мертвых душах", среди прочих мертвецов, "великий, великий мертвец" Чичиков растет, подымается, и реальный человеческий образ его, преломляясь в тумане чертова марева, становится неимоверным "страшилищем".

Вокруг Чичикова плетется такая же сплетня, как вокруг Хлестакова. "Все поиски, произведенные чиновниками, открыли им только то, что они, наверное, никак не знают, что такое Чичиков: такой ли он человек, которого нужно задержать и схватить как неблагонамеренного, или же он такой человек, который может сам схватить и задержать их всех как неблагонамеренных". Почтмейстер высказывает гениальную мысль, что Павел Иванович есть не кто иной, как новый Стенька Разин, знаменитый разбойник, капитан Копейкин. Прочие "с своей стороны тоже не ударили лицом в грязь и, наведенные остроумною догадкою почтмейстера, забрели едва ли не далее. Из числа многих предположений было, наконец, одно - что не есть ли Чичиков переодетый Наполеон, что англичанин издавна завидует России, что, дескать, Россия так велика и обширна… И вот теперь они, может быть, и выпустили Наполеона с острова Елены, и вот он теперь и пробирается в Россию, будто бы Чичиков, а в самом деле вовсе не Чичиков. - Конечно, поверить этому чиновники не поверили, а впрочем, призадумались, рассматривая это дело каждый про себя, нашли, что лицо Чичикова, если он поворотится и станет боком, очень сдает на портрет Наполеона".

Хлестаков - генералиссимус, Чичиков - сам Наполеон и даже сам антихрист. И здесь, точно так же как в "Ревизоре", как везде, всегда в России, самая фантастическая легенда становится источником самого реального действия. "Все эти толки, мнения и слухи, неизвестно по какой причине, больше всего подействовали на прокурора, до такой степени, что он, пришедши домой, стал думать, думать и вдруг, как говорится, ни с того, ни с сего умер. Параличом ли его, или чем другим прихватило, только он как сидел, так и хлопнулся со стула навзничь. Вскрикнули, как водится, всплеснув руками: "Ах, Боже мой!" - послали за доктором, чтобы пустить кровь, но увидели, что прокурор был уже давно бездушное тело".

Кто знает, может быть, и нам, "текущему поколению", сам "нечистый дух" шепчет на ухо устами Чичикова: "Чему смеетесь? над собой смеетесь!" Может быть, и наши гражданские "распекания" Чичикова окажутся не менее хлестаковскими, чем распекания князя-ревизора. "Что ж делать! - мог бы ответить нам Чичиков, как отвечает Муразову. - Сгубило проклятое незнание меры, сатана обольстил, вывел из пределов разума и благоразумия человеческого. Преступил, преступил!" - и ответив так, оставил бы и нас в дураках, ибо сущность его именно в том, что он и не приступает к тому, что можно преступить или не преступить, что он слишком хорошо соблюдает "меру", середину во всем, что никогда не выходит он из пределов "благоразумия человеческого" и что не его "обольстил сатана", а он сам - сатана, который всех обольщает. Может быть, и наше христианское милосердие к Чичикову похоже на милосердие нового христианина миллионщика Муразова, напоминающее тот филантропический грош, на который раскошеливается сам Чичиков. Так что, в конце концов, и наше гражданское правосудие, и наше христианское милосердие - с него, как с гуся вода: обманув не только чиновников, князя Хлобуева, но и нас, и даже самого Гоголя, снова выйдет Чичиков из тюрьмы, оправданный, как ни в чем не бывало, жалея только фрака, разорванного в припадке отчаяния: "зачем было предаваться так сильно сокрушению?" - и закажет себе новый фрак из того же самого сукна, "наваринского пламени с дымом", и новый будет "точь-в-точь как прежний" - и - "садись мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтесь кони и несите меня!" - подобно Хлестакову, он умчится на своей птице-тройке, "как призрак, как воплощенный обман", в неизмеримые пространства будущего. И опять - "горизонт без конца… Русь! Русь!., что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?. Что пророчит сей необъятный простор?. Здесь ли не быть богатырю?."

Чичиков скрылся. Но из необъятного русского простора выступит и русский богатырь, появится снова, уже в окончательном ужасающем явлении своем, бессмертный Хозяин "мертвых душ". И тогда лишь откроется то, что теперь еще скрыто не только от нас, читателей, но и от самого художника, - как страшно это смешное пророчество:

"Стоит передо мною человек, который смеется над всем, что ни есть у нас… Нет, это не осмеяние пороков: это отвратительная насмешка над Россиею", может быть, не только над Россией, но и над всем человечеством, над всем созданием Божиим, - вот в чем оправдывался, а, следовательно, вот чего и боялся Гоголь. Он видел, что "со смехом шутить нельзя". - "То, над чем я смеялся, становилось печальным". Можно бы прибавить: становилось страшным. Он чувствовал, что самый смех его страшен, что сила этого смеха приподымает какие-то последние покровы, обнажает какую-то последнюю тайну зла. Заглянув слишком прямо в лицо "черта без маски", увидел он то, что не добро видеть глазам человеческим: "дряхлое страшилище с печальным лицом уставилось ему в очи", - и он испугался и, не помня себя от страха, закричал на всю Россию: "Соотечественники! страшно!. Замирает от ужаса душа при одном только предслышании загробного величия… Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся"…

Два главных "чудовища", которые всех ближе и всех страшнее Гоголю, которых он потому и преследует с наибольшей злобой, - Хлестаков и Чичиков.

"Герои мои еще не отделились вполне от меня самого, а потому не получили настоящей самостоятельности". Всех меньше отделились от него именно эти двое - Хлестаков и Чичиков.

"Я размахнулся в моей книге ("Переписка с друзьями") таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее", - пишет Гоголь Жуковскому (из Неаполя, 6 марта 1847). "Право, - заключает он, - есть во мне что-то Хлестаковское". Какое страшное значение получает это признание, ежели сопоставить с ним другое - то, что в Хлестакове видел он черта!

Чичиковского было в Гоголе, может быть, еще больше, чем Хлестаковского. Чичикову точно так же, как Хлестакову, мог бы он сказать то, что Иван Карамазов говорит своему черту: "Ты воплощение меня самого, только одной, впрочем, моей стороны… моих мыслей и чувств, только самых гадких и глупых… Ты - я, сам я, только с другой рожей". Но Гоголь этого не сказал, не увидел или только не хотел, не посмел увидеть в Чичикове своего черта, может быть, именно потому, что Чичиков еще меньше "отделился от него самого и получил самостоятельность", чем Хлестаков. Тут правда и сила смеха вдруг изменили Гоголю - он пожалел себя в Чичикове: что-то было в "земном реализме" Чичикова, чего Гоголь не одолел в себе самом. Чувствуя, что это во всяком случае необыкновенный человек, захотел он его сделать человеком великим: "Назначение ваше, Павел Иванович, быть великим человеком", - говорит он ему устами нового христианина Муразова. Спасти Чичикова Гоголю нужно было во что бы то ни стало: ему казалось, что он спасает себя в нем.

Но он его не спас, а только себя погубил вместе с ним. Великое призвание Чичикова было последней и самой хитрой засадой, последней и самой соблазнительной маской, за которой спрятался черт, подлинный хозяин "Мертвых душ", подстерегая Гоголя.

Как Иван Карамазов борется с чертом в своем кошмаре, так и Гоголь - в своем творчестве, тоже своего рода "кошмаре". "Кошмары эти давили мою собственную душу: что было в душе, то из нее и вышло". "Уже с давних пор я только и хлопочу о том, чтобы вволю насмеялся человек над чертом", - вот главное, что было в душе его. Удалось ли это ему? В конце концов, кто над кем посмеялся в творчестве Гоголя - человек над чертом или черт над человеком?

Во всяком случае, вызов был принят, и Гоголь чувствовал, что нельзя ему отказываться от поединка, поздно отступать. Но эта страшная борьба, которая началась в искусстве, в отвлеченном от жизни созерцании, должна была решиться в самой жизни, в реальном действии. Прежде чем одолеть вечное зло во внешнем мире как художник, Гоголь должен был одолеть его в себе самом как человек. Он это понял и действительно перенес борьбу из творчества в жизнь; в борьбе этой увидел не только свое художественное призвание, но и "дело жизни", "душевное дело"